Как-то я проснулась, а его не было, просто не было и все. Вокруг море, лодка мерно покачивается на волнах, а я стою и чувствую подступающую панику, оттого, что он пропал. Через несколько минут он забрался на высокий борт, и я накинулась на него с кулаками. Это было настолько несвойственно мне, но даже не отрезвило осознание недостойного благородной дамы поступка. Просто мне было страшно потерять его.
Флэй тогда не стал прибегать к своему излюбленному методу моего успокоения и издеваться. Обнял и долго удерживал, пока мое дыхание не выровнялось. И тогда прозвучало его первое признание.
— Мне тоже страшно потерять тебя, — сказал он, прижимаясь щекой к моим волосам. Он понял меня без прямого объяснения моего недостойного поступка.
— Почему? — я вскинула на него заплаканные глаза.
Сын Белой Рыси осторожно стер ненужную влагу с моего лица, поцеловал в кончик носа и улыбнулся, произнеся так, словно объяснял ребенку, почему качаются деревья:
— Потому что люблю тебя, тарганночка.
Это были самые желанные слова, которые я мечтала услышать от него, но вдруг растерялась и прошептала:
— Я тебя тоже люблю.
— Я знаю, маленькая, — улыбнулся этот невыносимый мужчина и щелкнул меня по носу, чем привел в чувство.
Я замахнулась, чтобы шлепнуть его по руке, но Флэй перехватил мою ладонь и так же, как сегодня поцеловал, затем прижал к себе и едва слышно произнес:
— Солнышко ты мое глупенькое.
— Глупенькое? — возмутилась я.
— Умненькое бы сразу заметила веревку, — и он указал на веревку, свисавшую за борт. — И поняла, что я всего лишь решил быстро искупаться.
— Ненавижу тебя, — фыркнула я.
— Врешь, — засмеялся мужчина, и я вздохнула, признаваясь:
— Вру. Бессовестно и нагло.
Это был самый необыкновенный месяц в моей жизни, наполненный множеством мелких, но событий. Для начала я научилась есть сырую рыбу, потому что готовить ее было негде. В лодке имелся гарпун, с помощью которого Флэй ловил морских обитателей. Мне так нравилось смотреть на него, когда, обнаженный по пояс, он застывал с занесенным вверх гарпуном. Мужчина мог так стоять очень долго, затем удар, и он достает трепыхающуюся рыбину. Это было такое красивое зрелище, и в то же время жалостливое. Рыбу мне всегда было жалко, но желудку требовалась пища.
Еще была сеть. Ее мой дикарь крепил к лодке на ночь, а утром доставал, пусть с небольшим, но уловом. Флэй чистил, разделывал ее, убирал кости и давал мне, сначала маленькими кусочками вкупе с провиантом, что нам передал Дьол перед отправкой в море. В мешке мы нашли хлеб, вяленое мясо, флягу с водой и еще по мелочи. Хлеб мой дикарь нарезал на тонкие полоски и высушил, объяснив, что сухари у нас сохранятся дольше. Мы ели их понемногу, сначала с мясом, но все чаще мужчина добавлял к трапезе сырую рыбу, приучая меня есть ее. Это было непривычно для нас с желудком, но мы справились. Так что, когда закончилось мясо и сухари, я уже не морщилась, принимая из рук моего мужчины дары, которое давало нам море.
Так же в лодке имелся навес, который можно было натянуть и спать под ним, а за ненадобностью убрать. Флэй рассказывал, что они с таром Аристофом достаточно поработали на этим суденышком, превращая его в более приспособленное к долгому плаванию судно, пусть и маленькое. А благодаря тому, что море было пресным, чем помыться, и что пить, у нас было. Правда, пришлось привыкать и к морской воде, пусть и пресной. В общем, жить в лодке дикаря оказалось не так уж и плохо.
Настоящей катастрофой для меня стали женские недомогания, случившиеся на вторую неделю нашего плавания. Мне было и стыдно сказать о них, ведь на тот момент мы еще не были близки, и была паника, потому что я оказалась без всяких необходимых средств. Флэй, к моему огромному стыду, заметил сам. Обозвал таргарской скромницей и отдал в мое пользование собственную рубашку, которая как раз сушилась после доступной в этих условиях стирки. Я тоже научилась стирать за это время, не привлекать же было мужчину к стирке моих панталон.
И скучно с дикарем не бывало ни минуты, даже если мы молчали. А молчали мы редко, чаще, когда он сверялся со звездами, закреплял руль, и мы, крепко обнявшись, засыпали. За все это время я не видела ни одного кошмара. А если мне снился Руэри, он всегда улыбался и одобрительно кивал. После таких снов мне было немного грустно, но недолго, потому что долго грустить рядом с несносным сыном Белой Рыси было невозможно.
Флэй много рассказывал мне о своем племени, об устройстве их жизни, о быте, легендах и поверьях. Он учил меня языку и добродушно смеялся над моим акцентом, вспоминая, как сам был в обратной ситуации. Только в Таргаре вызывали насмешки смягчения им некоторых звуков, я же, наоборот, произносила слова слишком твердо.
— Кто ты сейчас? — спрашивал дикарь.
— Алъен, — отвечала я.
— Альен, тарганночка, "ль", — талдычил он. — А должна стать?
— Своей я должна стать своей, — сердилась я, и Флэй тут же паясничал:
— Моя твоя не понимает!
— Деръес, — ворчливо ответила я.
— Дерьес. Сафи, "рь". Мягче произноси. Альен, дерьес, поняла?
— Да-а, — сопела я и снова повторяла мягкие звуки.
Альен — чужой, чужак, пришлый. Дерьес — свой, близкий. Мне нравилось слушать, когда он говорил на родном языке, но казалось, что я никогда не научусь. И все же, когда до Ледигьорда оставалось уже недолго, я могла поздороваться, назвать свое имя, назвать принадлежность к племени, но эти слова я не собиралась использовать, пока не пойму, что уже стала дерьес. И основания не торопиться у меня были.